Россия - Запад

Информация о пользователе

Привет, Гость! Войдите или зарегистрируйтесь.


Вы здесь » Россия - Запад » Астольф де КЮСТИН » Борис Парамонов Взгляд на Россию через задний проход


Борис Парамонов Взгляд на Россию через задний проход

Сообщений 1 страница 7 из 7

1

Борис Парамонов

Взгляд на Россию через задний проход

( Неразделенная любовь маркиза де Кюстина к Николаю I )

1. Путешественник в машине времени

      Книга маркиза Кюстина (Астольфа, де) сыграла, а похоже, что и продолжает играть в духовной истории России роль, совершенно несоразмерную ее, книги, достоинствам. Я знаю людей, которые решились на эмиграцию по прочтении «России в 1839 году». Ясно, что мы здесь имеем дело с мифом, а не с реальной книгой или реальным человеком. Чтение книги Кюстина убеждает в этом более всего: это слабая, неорганизованная, дурно импрессионистическая, капризная, лишенная концептуального центра, одним словом, неубедительная книга. В ней нет и тени какого-либо единства, нет элементарной связности. Несомненно, редакторы советского издания (скорее всего не сами Предтеченский и Гессен, а идеологические над ними надсмотрщики) многое сделали для того, чтобы идеологически «выпрямить» книгу, сделать ее более «монологичной», более четко антицаристски нацеленной; сокращения для этого и делались. Но даже и в этом организованном издании ощущается надуманность, искусственность, фальшивость авторской концепции - и прежде всего невыдержанность самой ее (несомненно, априорной) конструкции. (Книга была впервые издана по-русски в 1930 г. в изд. Общества поликаторжан, переиздана "Террой" в 1990 - ред.).

      Чтобы написать такую книгу, кажется, не надо было ездить в Россию. Джордж Кеннан в своем исследовании приводит пример заимствования Кюстином конкретных описаний у Мицкевича, из его «Дороги в Россию» (1). Хроникальность, фактичность, дневниковость книги - имитация, литературный прием. Достоверно известно, что Кюстин начал писать книгу только через два года после возвращения из России (2); все эти опасливые, якобы синхронные записи о том, как он прячет рукопись от русских шпионов, - выдумка, долженствующая сгустить (и действительно cгyщающая) впечатление конспирации, тайны, второго - подпольного - плана. Лезет в глаза однообразие авторских приемов: всякая «живая картина» приводится только для того, чтобы вывести из нее, в конце абзаца, какую-нибудь моралистическую максиму, клонящуюся к тому, как нехороши Россия и русские; самое беглое впечатление служит поводом для обширнейшей генерализации. Скажем, из наблюдения над утомительными формальностями в таможне делается такой вывод: «Любовь к своей родине для русских лишь средство льстить своему властелину». Такие и подобные далековатые понятия автор сочетает самым произвольным образом. Вот пример (Кюстин описывает утренние улицы Петербурга):

      «Движения людей, которые мае встречались, казались угловатыми и стесненными каждый жест их выражал волю, но не данного человека, а того, по чьему поручению он шел. Утренние часы - это время выполнения всякого рода поручений господ и начальников. Никто, казалось, не шел по доброй воле, и вид этого подневольного уличного движения наводил меня на грустные размышления... Здесь можно двигаться, можно дышать не иначе, как с царского разрешения или приказания. Оттого здесь все так мрачно, подавлено, и мертвое молчание убивает всякую жизнь. Кажется, что тень смерти нависла над всей этой частью земного шара» (2).

      Можно заметить, что в утренние часы на улицах Петербурга масса посыльных, и это будет правдой; можно, далее, с полным основанием сказать, что единоличное самодержавие не лучший политический строй; но связь данного факта и данного убеждения, сделанная на указанный манер, - это стрельба из пушки по воробьям. Другими словами, факты у Кюстина не увязаны с выводами, и даже возможная правильность выводов не убеждает в фактическом их происхождении: Кюстин извлекает свои истины о России не из русской жизни, а откуда-то еще.

      И тем не менее книга де Кюстина влияет на русские умы самым убеждающим образом. Это влияние можно сравнить разве что с воздействием сборника «Вехи» - притом, что «Вехи» действительно замечательная книга, а маркизово путешествие - фабрикат сомнительных достоинств. Этот парадокс объясняется не собственными качествами книги, а ее неожиданным звучанием в контексте уже не русской, а советской истории. Книга по прошествии времени изменила жанр, превратилась из путешествия в пророчество. Оказалось, что Кюстин писал не о николаевской, а о сталинской, о советской России. Резюме дано у Алена Безансона:

      «Книга Кюстина не была исследованием: она - пророческий кошмар. Его описания пристрастны. Он не видел того, что избежало сферы правительственного деспотизма, что начинало реагировать против него в форме русской культуры. Он плохо измерил и границы самого деспотизма, бывшие вполне реальными в царской России, христианской стране, заимствовавшей модели на Западе».

      Описания Кюстина пристрастны и потому, что преувеличены. К тому же они быстро устарели. Кюстин познакомился с русским государством. Интуитивно он почувствовал русского революционера, человека без корней, невежду, фанатика, готовящего новый деспотизм. Но, быть может, под влиянием католической мысли де Местра и поляков, он даже не заподозрил существования третьей силы, ценности и силы русского либерализма в западных формах - кадетов, социал-демократов. В 1914 г. Россия совсем не походила на «Россию в 1839 г.» Анатоль Леруа-Колье, Уоллес, описавшие, земство, полу-парламентаризм, народное просвещение, печать, даже не вспоминали Кюстина. В это время он был всего лишь курьезом.

0

2

А потом выяснилось, как верно отметил Джордж Кеннан, что «если мы даже согласимся, что „Россия в 1839 г." не очень хорошая книга о России в 1839 г., мы окажемся перед тревожным фактом, что это великолепная книга, несомненно самая лучшая из книг о России Иосифа Сталина и совсем неплохая книга о России Брежнева и Косыгина. «Как же случилось, - продолжает Безансон, - что фальшивая книга о 1839 годе оказалась правдивой в 1939 году? На этот вопрос можно ответить так: история России вышла из гроба, но обезображенная длительным там пребыванием. Советский режим вызвал возрождение всего архаичного в русской истории, всего того, что Кюстин описал, но что накануне революции постепенно исчезало» (4).

      Подчеркнем сказанное Безансоном: коммунизм возродил не николаевскую архаику, а гораздо древнейшие времена и нравы - скорее московского идеократического царства, именно «всего архаичного». Это явление, Петром Струве названное «регрессивной метаморфозой» - попятным движением, нисхождением по исторической эволюционной лестнице. Тем не менее надо признать, что Кюстин уловил в России черты того общественного устройства, которое сам же Безансон назвал «логократией». Другое дело, что Кюстин не столько описал эти черты как реальность, сколько вписал их в тогдашнюю, 1839 года, реальность. Вопрос, однако, остается тем же: почему легковесному путешественнику удалось увидеть нечто если не в настоящем, то в прошлом и будущем в России, - удалось, другими словами, проникнуть в ее миф, что и сделало мифом его собственную книгу? Ясно, что не знание подробностей русской истории раскрыло перед Кюстином русское будущее. Тогда что же?

      Я предлагаю рассмотрение этого вопроса перевести в психологический план. Похоже, что Кюстин каким-то образом ощутил русское коллективное бессознательное, продуцирующее некие устойчивые образы - архетипы национального бытия. Что-то он в России увидел и пережил, так что его поездка не была такой уж ненужной для написания книги, а книга не была до конца артефактом. Мы имеем дело с неким живым опытом.

0

3

2. Явление змеи

      Как уже было сказано, советское сокращенное издание в значительной степени выпрямляет Кюстина, придает книге отсутствующую в ней логику - логику, а лучше сказать, эмоцию некоей, как сейчас говорят, русофобии. Из книги убрано едва ли не все, придающее ей характер противоречивости и неустойчивости в суждениях и оценках. Автор во многих местах спешит предуведомить читателей, что он сознает противоречивость своей книги, и объясняет таковую, во-первых, самой природой беглых, неустоявшихся дорожных впечатлений (что, как мы уже знаем, ложь: Кюстин начал писать книгу в Швейцарии осенью 1841 г.), а во-вторых, собственным своим характером - робкого в общении с людьми отшельника (цитирую английское издание полного текста книги):

      «Недостаток отшельнических умов в том, что они слишком сильно поддаются эмоциям, всякую минуту меняя свою точку зрения, ибо одиночество ума способствует развитию воображения, и мощь воображения служит причиной такой неустойчивости». (5)

     Этому признанию, многое объясняющему в самом методе сочинения книги, предшествует пространное рассуждение о свободе путешественника - как человека, сознательно бегущего общества. Нельзя, конечно, пройти мимо и такой формулы: «Мои путешествия становятся исповедью» (2, 211); что это, как не прямое приглашение усмотреть в его книге некий шифр, призыв к его разгадке, тайное желание обнажить подноготную?

      Вот еще образчик подобных признаний, дающих, думается, психологический ключ к книге:

      «Воображение хорошо знает, как терзать своего владельца... У меня сердце визионера... страхи и сны - это предупреждения: для меня они больше, чем реальность, ибо существует более тесное родство между призраками воображения и умом, их порождающим, чем между последним - и внешним миром» (1, 50, 51).

      Это в самом начале книги, еще до въезда в Россию, в четвертой главе (полного текста), которая начинается со знаменитого разговора с владельцем гостиницы в Любеке, рассказавшим автору, как русские радуются, приезжая из России, и как они печальны при возвращении. Кстати, этому факту находили и более прозаическое объяснение, чем то, что дал Кюстину любекский трактирщик: русские рады не на свободу вырываясь и печальны не в клетку возвращаясь, а радуются, сойдя в Любеке - по пути из России - с корабля, ибо море в тех местах непрерывно штормит; соответственно, уныние на возвратном маршруте - это предчувствие новой качки. Советское издание Кюстина снабжено примечанием, объясняющим характер произведенных купюр: сокращены, мол, только абстрактные философические рассуждения автора, потерявшие в наше время даже исторический интерес. Можно отчасти согласиться с тем, что многие из подобных рассуждений Кюстина не относятся непосредственно к теме книги; но это не значит, что они не имеют отношения к автору, а книга - это автор в большей степени, чем предмет. Поняв автора, мы поймем и книгу, и ее отношение к реальности, в ней описываемой (или маскируемой).

      Но сокращение текста - свидетельство не только неумелости редакторов, не понимающих, где надо искать центр книги (в чем, повторяю, я не виню опытных профессионалов Гессена и Предтеченского), - но и сознательного искажения и обмана. Ведь выброшено немало относящегося именно к предмету книги - России, русским и особенно императору Николаю 1. Не хочется лишний раз цитировать из Кюстина общеизвестное: что русские лживый, неискренний, фальшивый народ, не способный к самостоятельной творческой работе (как раз только к такой и способны, что и есть в действительности главный порок русских: русский не будет работать, если ему «не интересно»), что это лукавые рабы, обоготворяющие власть и властителей как божественное установление (что во многом и верно), и что император Николай - центр всей этой системы всеобщей лжи и самообмана: «империи фасадов и каталогов». Дело не в степени правдивости или лживости всех этих и подобных высказываний Кюстина (многие, повторяю, верны); дело в том, что наряду с такого рода суждениями в книге наличествуют и прямо противоположные, и они-то как раз и выброшены из советского издания. Привожу соответствующие примеры:

0

4

«Вопреки печальной картине, мною нарисованной, есть три вещи в России, которые стоят тягот путешествия, - два неодушевленных предмета и одна - человек. Это Нева в белые ночи, Кремль при лунном свете - и император Николай».

      «...нет монарха, более пригодного к своей тягостной миссии, чем император Николай, наделенный твердостью, талантом и доброй волей... Несомненно, история скажет о нем: этот человек был великим государем». (3, 155). «Когда я приблизился к императору и разглядел его благородную красоту, я восхитился им как чудом. Подобного ему человека редко увидишь где-либо, тем более на троне. Я счастлив жить в одно время с этим самородком...» (2, 214).

      И тот же автор пишет о том же человеке:

      «Если всемогущество реально, то император России фикция. Он давно бы уже помиловал преступника (речь идет о декабристе Трубецком. - Б. Л.), будь он так велик, как хочет казаться; но милосердие, помимо того, что оно чуждо ему по самой его природе, кажется ему слабостью, принижающее достоинство монарха. Привыкший измерять силу своей власти страхом, им внушаемым, он считает благоволение нарушением самого кодекса политической морали.

      Со своей стороны, я сужу о власти человека над другими по тому, как он властвует собой, и я не могу поверить в твердость власти, если она не осмеливается миловать. Император Николай осмеливается только казнить» (2, 220).

      Этих слов тоже нет в советском издании, по причинам, надо полагать, другого уже порядка, нежели необходимость спрямления извилистой книги (они могли не понравиться тогдашней, 1930 года, власти). Интересно, что слова эти совершенно правильны, свидетельствуют о глубоком проникновении в психологию Николая 1, так и не сумевшего, после травмы 14 декабря, поверить в легитимность своей власти. Но почему же тогда «самородок» и чуть ли не восьмое чудо света? Как бы небрежен ни был писатель- дилетант, он все же достаточно долго возился с этим делом - составлением книги, чтобы суметь сгладить такие раздражающие противоречия. Значит, он этого не хотел? Значит, эти неувязки - некий знак, message, письмо в бутылке? Мы сталкиваемся с проблемой тайнописи у Кюстина, второго плана его книги, а переводя проблему в психологическую сферу - с бессознательным ее содержанием.

      «Ошибки», им допускаемые, кажутся подчас нарочитыми - и опять же выступают свидетельством того, что подлинный, «тайный» предмет книги Кюстина - не Россия и не 1839-й год. Слишком демонстративны его аберрации:

      «Слишком прославленная статуя Петра Великого привлекла, прежде всего другого, мое внимание, но она произвела на меня исключительно неприятное впечатление... фигура всадника дана ни в античном, ни в современном стиле. Это - римлянин времен Людовика XIV. Чтобы помочь коню прочнее держаться, скульптор поместил у ног его огромную змею - несчастная идея, которая лишь выдает беспомощность художника» (РТ, стр. 49).

      «В своей оценке этого замечательного произведения искусства, - пишут авторы примечаний к советскому изданию, - Кюстин оказался совершенно одинок». А нам вспоминаются слова поэта:

      Но если лик свободы явлен,
      То прежде явлен лик змеи...

0

5

3. Кулаки и рты

     
Давний читатель Шкловского, я приучился думать, что литература не жизнь отражает, не из жизни, так сказать, берется - а из литературы же. Существует имманентный литературный ряд, развивающийся по собственным законам, и то, что нам в книге кажется яркой картиной жизни, на деле оказывается литературным приемом, а то и попросту штампом.

      Читая Кюстина и вокруг, я, кажется, обнаружил источник одной знаменитой сцены из Достоевского, из «Дневника писателя»: фельдъегерь, погоняющий ямщика кулаком. Не исключено, что эта сцена пришла к нему из Кюстина, - как тем, в свою очередь, была взята у Мицкевича. Сравнение соответствующих текстов сделано у Кеннана (стр. 28-29, подстрочное примечание). Достоевский же читал Кюстина и дважды вскользь писал о его книге, в 1847 («Петербургская летопись») и в 1861 гг. («Ряд статей о русской литературе. Введение » ) .

      Это говорится к тому, что литературе нельзя верить как документу, даже когда она прикидывается документальной. Впрочем, говорил Тынянов, и документ может врать. Книга Кюстина врет вообще, врет и как документ.

      Несомненная реальность, открывающаяся в любой книге, как бы ее ни скрывали, - это душа, психология автора. Вот здесь и нужно копать, если вы хотите добраться до какой-нибудь фактической истины. Нельзя не заметить, что Кюстин, словно женщина, страшно внимателен к внешности окружающих его людей - и постоянно таковую описывает. Советское издание книги, кстати, и начинается с описания внешности наследника русского престола, будущего Александра 11, с которым Кюстин встретился в Эмсе по дороге в Россию. Уже в этой сцене использован Кюстином его трафаретный прием: дорожная импрессия как повод для обобщения; здесь сказано, что раболепие свиты наследника настроило его против страны, которую он собрался посетить. Пусть интеллигенты восхищаются такой прозорливостью, - настоящее (то есть многоразовое) чтение обратит внимание именно на пристрастие автора к портретной, так сказать, живописи.

      Наибольшее внимание во внешности встреченных им людей Кюстин обращает на их рты. У императора Николая «очень красивый рот». Присутствуя на венчании во дворцовой церкви, Кюстин заметил, что у жениха великой княжны Марии Николаевны герцога Лейхтенбергского «глаза красивы, но рот неправильной формы и слишком выдается вперед». А вот как описывается рот (рты) ни более ни менее как всего русского народа:

      «Рот, украшенный шелковистой, золотисто-рыжей бородой, в правильном разрезе открывает ряд белоснежных зубов, имеющих ивогда остроконечную форму зубов тигра или зубьев пилы, во большей частью совершенно ровных». (РТ, стр. 73, 78, 65)

      Обратим внимание на то, что описываются мужчины. Женщины из народа, говорит Кюстин, «менее красивы», - и этот мотив, подкрепленный соответствующими описаниями, проходит через всю книгу.

      Кюстин проводит очень интересную параллель между императором Николаем и управляемым им народом. У них оказываются черты физиогномического сходства, относящегося опять же ко рту, а именно: ни тот, ни другие (подданные) не умеют как следует улыбаться. Об императоре:

      «Внимательно присматриваясь к красивому облику этого человека, от воли коего зависит жизнь стольких людей, я с невольным сожалением заметил, что он не может улыбаться одновременно глазами и ртом». (РТ, стр. 73)

      0 народе:

      «Русский народ, серьезный скорее по необходимости, чем от природы, осмеливается смеяться только глазами, но зато в них выражается все, чего нельзя высказать словом: невольное молчание (то есть пассивность того же рта - 3. Л.) придает взгляду необычайную красноречивость и страстность» (РТ, стр. 112).

      Соответствующему описанию подвергся и сопровождавший Кюстина в его путешествии фельдъегерь:

      «Под маской служебной цивильности и раболепной речи можно обнаружить упрямство и наглость. У него стройная фигура; льняные волосы придают лицу обманчивое выражение детскости, контрастирующее с присущими ему сухостью и черствостью. Особенно это относится к глазам, хитрым и жестким. Глаза у него серые, а ресницы почти белые - так же как и брови, очень густые; лоб широкий, но низкий; кожа была бы светлой, если б не загар - следствие постоянного пребывания на воздухе; хорошей формы рот всегда сжат, так что, пока он не заговорит, тонкие губы почти не видны» (2, 221).

Пресловутые кулаки фельдъегеря - литературный прием, некий, так сказать, бродячий образ, как бывают бродячие сюжеты; реальное же у фельдъегеря - рот. Не следует забывать и о мундире:

      «Его опрятный и хорошо пригнанный мундир зеленого цвета, с кожаным ремнем вокруг пояса и застежкой-бляхой спереди, создает определенное впечатление элегантности» (там же).

0

6

4. Униформа как миф

      Я неслучайно тему «рта» привел к теме «мундира». У Кюстина были достаточно сложные отношения с людьми в униформе. Об этом читаем у Кеннана:

      «Он вырос красивым, блестящим, деликатным, не очень здоровым, разнообразно одаренным молодым человеком, - но обладал сначала скрытой и подавленной, однако в конце концов властно о себе заявившей гомосексуальной ориентацией.

      ...В начале 1820-х годов Кюстин, без видимой неохоты, вступил в брак, устроенный его матерью. Он очень хорошо относился к своей молодой жене - и даже имел от нее ребенка. Но когда в 1823 году она - к его искреннему и глубокому горю - виезапно умерла, что-то в нем окончательно сдвинулось. Усилия вести нормальную жизнь оказались тщетными. Явные импульсы, долго подавляемые, прорвались с устрашающей силой.

      Катастрофа произошла в ночь на 28 октября 1824 года. Этой ночью Кюстин был найден лежащим без сознания на дороге из Версаля в Сен-Дени: раздетый до пояса, избитый, ограбленный, со сломанными пальцами, с которых были сорваны кольца. Это сделала с ним компания солдат, с одним из которых, предположительно, Кюстин попытался устроить свидание.

      Так это было или не так - уже не имело значения. Весь Париж поверил в эту версию. Разразился грандиозный и шумный скандал. Происшествие попало в газеты. Репутация Кюстина была навсегда испорчена, а его положение в обществе безвозвратно утрачено. С этого времени и до конца своих дней он сохранял скандальную славу самого знаменитого гомосексуалиста Франции».

      «Так это было или не так, - пишет Кеннан, - думаю, что это было все же „так"». Именно при таком допущении становится до конца понятной книга Кюстина о России - эта фантазия гомосексуалиста.

      Человек в мундире, одновременно желанный и опасный, - этот амбивалентный образ становится в книге основной метафорой России. Отсюда идет у Кюстина знаменитая тома «фасадов», «каталогов», «ярлыков»: все эти термины - модификации того же «мундира». Читаем хрестоматийные строки:

      «У русских есть лишь названия всего, но ничего нет в действительности. Россия - страна фасадов. Прочтите этикетки - у них есть цивилизация, общество, литература, театр, искусство, науки, а на самом деле у них нет даже врачей» (РТ, стр. 70).

      «Россия - империя каталогов: если пробежать глазами одни заголовки - все покажется прекрасным. Но берегитесь заглянуть дальше названий глав» (РТ, стр. 122).

      Незачем подвергать эти слова фактическому оспариванию, говорить о Пушкине или Пирогове. Можно увидеть в них, по Безансону, «пророческий кошмар»: образ коммунистической логократии, жизнь, подчиненную идеологическому мифу, псевдореальность «соцреализма». Но можно обратить внимание на то, что в одном отрывке говорится о врачах, а во втором дается предостережение. То есть, помимо всего прочего, мы имеем дело с человеком, который «боится за свое здоровье», не уверен в себе. Подспудная тема этих кусков - страх и мнительность. Настоящий герой этих отрывков - не Россия, а сам Кюстин: человек, боящийся заглянуть внутрь себя. И эта боязнь (собственной) глубины проецируется в образ поверхностной, втирающей очки, «туфтовой» России.

      Ибо за красивым мундиром («фасадом») скрыта агрессивность солдата, всегда готового пустить в ход кулаки.

      В главе 14-й русского текста (17-й полного) описывается полицейская расправа с расшалившимся грузчиком на канале с дровяными баржами. У нас нет основания не верить фактичности этой сцены. Важнее, однако, другое: избирательность авторского зрения, эмоциональная насыщенность соответствующего описания. Это было у Кюстина воспоминание о 28 октября 1824 года. В полном тексте к этой сцене сделана сноска:

      «Может быть, не лишним будет повторить, что эта глава, подобно большинству других, тщательно сохранялась и скрывалась во время моего путешествия по России» (2, 71).

      Во-первых, у нас есть большие основания не верить тому, что какие-либо главы вообще писались в России (делались разве что какие-нибудь наброски и заметки). Во- вторых, если сказанное относится «почти ко всем главам», зачем это особо оговаривать в отношении данной?

      Объяснение просто: Кюстин в этих словах нечаянно указывает на то, что ему нужно скрыть подобные сцены, что он не может вынести на свет самый сюжет избиения, совершаемого людьми в униформе, - и в то же время хочет сказать об этом, хочет «объективировать» сюжет и тем от него избавиться. Ясно, какая в действительности сцена здесь бессознательно воспроизводится. Поэтому униформа (мундир, фасад) у Кюстина всегда указывает не на однообразие и безликость, а на уникальность и выделенность, подчеркнутость внешности. Это у него, как сказал бы А. Ф. Лосев, «выразительная форма» - то есть миф.

0

7

5. Как Кюстин хоронил русскую императрицу

      В советском издании сохранены те страницы, на которых Кюстин рассказывает об ужине в Зимнем дворце в присутствии высочайших особ. Здесь психологически самое интересное - сцена с молодым швейцарцем, который как ни в чем ни бывало занял за столом место, предназначавшееся самому императору, а тот, как человек благовоспитанный, сгладил неловкость, просто-напросто приказав принести еще один стул; молодой швейцарец, таким образом, весь вечер за столом провел рядом с императором. У Кюстина эта сцена вызвала ревность и зависть, досаду на собственную робость: вот он так не сумел бы. Здесь мы встречаемся с одним из основных мотивов книги, уже, впрочем, отмеченных выше: амбивалентным отношением к Николаю 1 - смесь неприязни, резкой, подчас проницательной критики - и восхищения, даже просто любви. Вот очень выразительное место:

      «Если бы я жил в Петербурге, я бы сделался придворным искателем, и не просто из любви к высокому положению и власти, ни из мальчишеского тщеславия, но от желания открыть пути к сердцу человека» столь отличного от других. Бесчувственность - это не природный его порок, а неизбежный результат пребывания на том месте, которое не он выбрал, но которое не может покинуть».

      Единственная в своем роде судьба императора России вызывает у меня, во-первых, естественное чувство любопытства, а затем - жалость. Кто не посочувствует такому блистательному изгнанничеству?»

      Эти слова есть и в русском тексте; а вот что выброшено дальше:

      «Я не могу сказать, наделил ли Бог императора сердцем, восприимчивым к дружбе, но я чувствую, что желание засвидетельствовать бескорыстную привязанность к человеку, которому отказано в общении с равными, способно заместить собою любые другие амбиции. Даже самые опасности, связанные с таким желанием, наполняют энтузиазмом.

      Мы говорим о привязанности к человеку, не имеющему в себе ничего человеческого к человеку» даже лицо которого вызывает уважение, всегда смешанное со страхом; к человеку, одна взгляд которого, чуждый какой- либо снисходительности, требует повиновения и рот которого, даже когда он улыбается, не соответствует выражению его глаз; короче, о привязанности к человеку, который никогда, ни на одну секунду не забывает играть роль абсолютного монарха. ...Стать рядом с таким повелителем, полюбить его как брата было бы религиозным призванием, подвигом милосердия, заслуживающим благословения Небес» (1, 222- 223).

      Несколько далее говорится:

      «Обязанность одерживать постоянные победы над собой для того, чтобы властвовать над другими, многое объясняет в характере императора Николая» (1, 224).

      Это прямо противоположно тому, что говорилось об императоре как о монархе, не обладающем подлинной мерой власти: умением управлять самим собой, - а потому склонном не миловать, а казнить. Понятна причина такого противоречия: в одном случае говорится о властителе, в другом о человеке с которым автору хочется установить близкие отношения; в первом высказывании мы имеем дело с фактом, в последующих - с надеждами и эмоциями автора. Он все время переводит Николая в план долженствования, рисует идеальную фигуру, вменяет ему собственные (авторские) пожелания, формует его по некоему тайному плану.

      Подчас это нужно понимать буквально. Такова история с корсетом, который «по русской привычке» якобы носил император. Из маркизовых выдумок эта вызвала наибольшее негодование Николая. Я понимаю его: примерно то же должен был чувствовать Сталин на второй серии «Ивана Грозного», этого шедевра гомосексуального барокко. Оба государя смутно ощутили «что-то не то», какую-то раздражающую и не дающуюся в руки двусмысленность. «Корсет» Николая 1 был у Кюстина все той же метафорой, вариантом «фасада» и «каталога», но на этот раз в коннотации маски, скрывающей живое лицо, живую плоть (ср. рассуждение о «трех масках», носимых императором - РТ, стр. 82). Кюстин хотел приватизировать Николая, причем в обоих значениях: и перевести в интимный план, и сделать своей «частной собственностью». Он хотел его «раздеть», распустить шнуровку, освободить от официальной одежды. Одежда в этом контексте и есть официальность - цензура, не дающая воли естественным (?) чувствам. Короче говоря, Кюстин влюбился в русского императора, этого красивейшего мужчину Европы. Натурально, это чувство (может быть, бессознательное) сопровождалось страхом - как воспоминанием о соответствующем опыте с другими носителями мундиров. Этот страх и продиктовал книгу о России как о тюрьме. Тюрьма здесь - образ тех же страхов, вынесенных вовне, проекция нечистого сознания.

      Кюстин пишет, что Россия - это тюрьма, ключ от которой находится в руках одного человека. Надо ли объяснять, после всего сказанного, что такое ключ и что такое тюрьма?

      У Кюстина можно найти и более понятный, традиционно знакомый образ:

      «Россия - страна немых. Какой-то могущественный волшебник превратил шестьдесят миллионов человек в автоматы, обреченные ожидать волшебной палочки другого волшебника, чтобы вновь насладиться жизнью. А еще это напоминает мне дворец Спящей Красавицы: он ослепительно великолепен, но ему не хватает только одного жизни, то есть свободы» (2, 63).

      Спящая Красавица, как известно, - образ непробужденной женской чувственности, попросту говоря, сексуальности. Пробуждает таковую - поцелуй. В этот же ряд можно поставить и некую волшебную палочку. Сексуальная образность, насыщающая этот кусок, совсем не случайна. Интересно, что и в английском переводе наличествует такая же словесная игра: слово wand значит не только «волшебная палочка», но и скипетр монарха; а скипетр, жезл - фаллический символ, конечно. Не знаю, есть ли такая игра во французском оригинале; почти уверен, что есть: слишком подлинна эмоция, за этими словами скрывающаяся. Она «двусмысленна» только потому, что двусмысленно, социально неприемлемо само гомосексуальное влечение Кюстина к русскому императору. И не Россия «спящая красавица» - она же «тюрьма», которой противостоит «свобода» (не как политическое состояние, а как отсутствие сексуального подавления), - а сам маркиз де Кюстин, ждущий и жаждущий прикосновения пробуждающего императорского жезла («ключа от тюрьмы»).

      Интересно, что мотив замка Спящей Красавицы еще раз поднимается в связи с императором:

      «Нет ничего печальнее Санкт-Петербурга в отсутствие императора... Только царь внушает страсти и желания автоматам, он - волшебник, чье присутствие будит Россию. Стоит ему уйти, и она погружается в сон» (РТ, стр. 145-146).

      Можно сказать, что недовольство Кюстина Россией - это обыкновеннейшая ревность влюбленного, которому предпочитают другого (другую).

      В сущности, только одно обстоятельство определяет критическое отношение Кюстина к русскому императору: отсутствие у него эмоциональной раскованности, снисхождения к человеческим слабостям. Это не есть повод для вчинения политического иска, каковым Кюстин хочет представить свою книгу. Это образ цензуры, налагаемой культурой на чувственную вседозволенность. Россия у Кюстина - метафора половой несвободы, подавляющего давления некоего Сверх-Я, которое Фрейд назвал цензурой бессознательного. Сверх-Я - инстанция отца, а царь - отцовский символ. Именно об этой цензуре все время ведется речь у Кюстина - а не об отсутствии в России 1839 года свободы слова и прочих гражданских прав.

      Теперь понятно, почему Кюстину не понравился Медный Всадник, мотив коня, попирающего змея. Змея - фаллический символ; русский император, следовательно, это по определению человек, а лучше сказать - культурная инстанция, подавляющая (гомосексуальную) свободу.

      Есть в книге Кюстина забавнейшая подробность. Описывая напряженный ритм дворцовых празднеств, он говорит, что императрица переносит их с трудом, она смертельно утомлена и вообще не жилец на этом свете. Между тем жена Николая 1, как известно, его пережила. Зачем Кюстину потребовалось хоронить русскую императрицу? Риторический вопрос: конечно, чтобы избавить императора от женского присутствия. Ту же цель преследует и рассуждение о семейных добродетелях императора; авторы комментария к советскому изданию резонно замечают, что Кюстин прошел мимо всем известного женолюбия Николая Павловича. Тоже понятно, тот же мотив: удалить от него женщин, оставить одну жену, которая все равно скоро умрет.

      Кюстин неоднократно пишет о том, что в России роскошь - обыкновеннейшие кровати. Этому уж совсем не веришь, раздражаешься совсем уж идиотской выдумкой, вспоминая перины Коробочки; но парадокс объясняется, когда Кюстин сообщает (1, 298), что видел кровать, на которой спит император, - какую-то койку типа солдатской («походная кровать» из тыняновского «Малолетнего Витушишникова»). Надо полагать, что койка эта была односпальная; вот почему Кюстин заговорил о дефиците кроватей в России 1839 года.

0


Вы здесь » Россия - Запад » Астольф де КЮСТИН » Борис Парамонов Взгляд на Россию через задний проход