Россия - Запад

Информация о пользователе

Привет, Гость! Войдите или зарегистрируйтесь.


Вы здесь » Россия - Запад » ЗАПАД О РОССИИ XX века » Ж.Нива Возвращение в Европу.- Терц-Синявский, канатный плясун


Ж.Нива Возвращение в Европу.- Терц-Синявский, канатный плясун

Сообщений 1 страница 5 из 5

1

Жорж Нива

XIII. Прозаики-нонконформисты
Терц-Синявский, канатный плясун


//Ж.Нива Возвращение в Европу. Статьи о русской литературе.
М.:  Издательство "Высшая школа". 1999


Андрей Синявский позаимствовал свой псевдоним "Абрам Терц" у воришки, героя одесского еврейского фольклора. Ловкие, как у фокусника, приемы карманника, блатной понт, маргинальность перекочевали из жизни в искусство, которое сопротивляется любым определениям и классификациям. На нем лежит отпечаток двойного отцовства, это детище и критика Синявского, и "вора" Терца. В последних интервью Синявский говорил об этом удвоении (двойственности) так, как если бы речь шла о двух разных и совершенно посторонних для него людях.

Синявский последних лет жизни - тихий бородатый близорукий профессор, специалист по иконам, литературе Древней Руси, русскому модернизму. С 1951 по 1965 г. он был научным сотрудником в Отделе советской литературы Института мировой литературы (ИМЛИ). В академической "Истории русской советской литературы" Синявскому принадлежат статьи о Горьком, Э. Багрицком, Хлебникове. Том стихотворений и поэм Б.Л. Пастернака, вышедший в 1965 г. в серии "Библиотека поэта", открывается его вступительной статьей, важной для понимания Пастернака - но и Синявского тоже. В СССР все эти тексты долгое время были недоступны читателям. В Московском университете он занимался в спецсеминаре у В.Д. Дувакина, исследователя творчества Маяковского, и обе книги Синявского "советского периода" несут на себе печать сильного увлечения Маяковским и авангардом. Речь идет о небольшой книжке "Пикассо" (1960; написана совместно с искусствоведом И.Н. Голомштоком) и труде "Поэзия первых лет революции. 1917-1920" (1964; в соавторстве с А.Н. Меньшутиным). Перу Синявского -литературного критика принадлежат многочисленные рецензии, печатавшиеся в 1959-1965 гг. в журнале "Новый мир". В 1974 г. Синявский эмигрировал во Францию и стал преподавать в Сорбонне.

Терц же - прирожденный провокатор, великий осквернитель. Он постоянно бросает вокруг косые взгляды, миг - и он растворился в ночи. Этот литературный персонаж, двойник, сотворенный Синявским, соприроден его судьбе и творческой манере. Подобно тому, как Маяковский выстроил своего лирического героя, который кричит во всю глотку, пророчествует о самом себе, оскверняет все религии и любое культурное наследие, идя рука об руку с автором до самого конца и в стихах, и в жизни (вплоть до самоубийства), Синявский создал себе литературный голос, просачивающийся в малейшие щелки его стиля. Более того, этот голос, этот рупор авторских идей-маргинал; преследуемый еврей, вор с великодушным сердцем -и есть сама проза Синявского. Можно сказать, почти не боясь ошибиться, что он воскрешает мифологему Робин Гуда, благородного разбойника. Терц-двойник - это, с одной стороны, проявление своеобразного "косоглазия" Синявского, который видит мир одновременно в классической перспективе и в фантастическом преломлении , с другой - очередное воплощение романтического поэта, прошедшего "маяковскую" школу эпатажа. У Синявского эта литературная гиперболизация собственного "я" перекочевала в прозу -или, скорее, проза стала разновидностью непомерно разросшегося "я". "Я" ребенка, растущего в пору "сталинской ночи", вдохновило Синявского на первые фантастические рассказы (они нелегально переправлялись за границу и с 1959 г. выходили в Париже под псевдонимом Абрам Терц) и на последнее произведение "Спокойной ночи" (1984). При этом Синявский безжалостно обличает традиционно русское преувеличение роли писателя, его "жажду служения". В "книге наоборот" о Гоголе (повествование начинается смертью героя и движется к началу, к истокам его творчества) Синявский подробно разбирает "случай Гоголя", который "мечтал о книге, от чтения которой мир засиял бы совершенством, а на обновленной земле возникло бы вечное человечество, избавленное от греха". Поставив диагноз - "русская болезнь Великого Замысла" , он уточняет: "Мы из того же теста", "с детства мы чувствуем эту жажду служения" и "забираем себе в голову стать писателями, испытав шок от безумной сцены, изображенной на почтовой открытке: Гоголь сжигает "Мертвые души"..." Конечно, юный идеалист-комсомолец Синявский также перегорел в этом очистительном пламени. Герои его первых произведений, к примеру молодой Леонид Тихомиров, он же "Верховное Главнокомандующее Лицо" (из гротескного города Любимова в одноименной повести), -чудотворцы не по собственной воле. Да и сам писатель Синявский-Терц, двуликий, как Янус, тоже страстно желал принести себя в жертву, пренебречь собой, забывая о Власти и ее слугах, с пьяным упорством подчеркивая гиперболические мотивы в своих ранних фантастических притчах. Так продолжалось до тех пор, пока 8 сентября 1965 г. он не был арестован, затем (10-14 февраля 1966 г.) судим по обвинению в "литературном преступлении" и "стилистической антисоветской диверсии". Теперь Синявский увидел, с какой поразительной точностью действительность подражает художественному вымыслу... Потом был лагерь, встреча одинокого голоса автора с многоголосым хором других зэков, "общих прав", разных национальностей, тюремного фольклора. Это и было принесение себя в жертву Делу, о чем пылко мечтала вся русская литература от Гоголя до Толстого и сурового Федора Гладкова, автора романа "Цемент". Случай Синявского отличается от прочих лишь тем, что Дело здесь - не что-то внешнее (Православие, Народ, Царство Божие или построение Коммунизма), но внутреннее, эндогенное автору: это сам писатель в своей писательской функции.

0

2

Разграничить в Синявском писателя и человека трудно, но еще труднее сделать это в его тексте. В "Голосе из хора" он удивляется, насколько скучны письма Чехова. Синявский не понимает, как можно отдать часть собственной души каноническим текстам в ущерб тому, что более насущно, полезно и жизненно. Его бунт против Дела, навязываемого извне, превращает каждое ответвление прозы в росток иного, возвышеннейшего Дела, единственного, которое заслуживает жертвы, - самого искусства, самовыражения. В ранних произведениях Синявский, несомненно, многое заимствовал из гоголевской и щедринской литературной традиции, но уже в трех больших книгах, которые он написал в заключении и по кусочкам отправлял жене в форме писем ("Голос из хора", "Прогулки с Пушкиным" и "В тени Гоголя" были изданы в эмиграции - Синявский выехал за границу в августе 1973 г., через год после освобождения), жанр сильно размывается. Самоценность текста, который должен быть для читателя непосредственным дыханием автора, ложащимся на "стекло" бумажного листа, делается основной составляющей текста как такового. Книга - легкие писательства, здесь видно, как идет этот процесс. В каком-то смысле это обнажение интимнейшего в авторе. Вовсе не случайно, что профессор Сорбонны Синявский написал книгу о Розанове (""Опавшие листья" В.В. Розанова", 1982). Ведь Розанов, говоривший о смерти литературы за пятьдесят лет до того, как эта идея овладела умами во Франции, стал писателем, когда придумал обнажение самого сокровенного: в созданном им "антижанре" фрагментарность становится правилом, анаколуф (логический разрыв, непоследовательность в построении фразы) -наиболее употребительным тропом, каприз и минутное настроение обнажают (на самом деле или понарошку) внутреннюю сущность пишущего человека. "Если моя жизнь потеряна и карта бита, я поползу к краю листа, к самой картинке пустынного острова, на который, кажется, можно поставить ногу". Образ книги-реки и книги-дерева часто встречается в "Голосе из хора": "... книга, которая растет как дерево, обнимая .пространство целостной массой листвы и воздуха, - как легкие изображают собой перевернутую форму дерева".

Размышляя о Гоголе, Синявский уделяет особое внимание тому, как Гоголь воспринимал пространство прозы, ее "географию". Вначале была поэзия; проза должна рождаться вопреки ей -за счет отклонений от темы, смещения акцентов, насилия над языком. Проза преувеличенно долго топчется на месте, чтобы показать, что она - проза; ей нужно "размять ноги" перед разбегом. Пейзажные зарисовки во всякой прозе и особенно у Гоголя служат упражнением в ars poetica80: "Автор в них рассказывает не так о действительной жизни, с которой он намерен познакомить читателей, как о собственном к ней подходе и способе изображения. <...> Ландшафт-это мандат на принятый к исполнению стиль".

Все творчество Синявского пронизывает мысль о том, что "книга - ловушка, лабиринт, по которому нас тянет сюжет, пока мы с головой не окунемся в стихию книги и не станем ее пленниками и поверенными" ("Голос из хора"). Это определение, вышедшее из-под пера писателя-заключенного, следует понимать stricto sensu81. Пленник Дела отвергает его и, в свою очередь, "пленяет", "заточает" читателя. Здесь имеет место двойная несвобода, и писатель-зэк через "географию прозы" убегает в крону дерева, в космос, в легкие русской литературы и культуры. Как протопоп Аввакум, сидя в земляной пустозерской тюрьме, мог распахнуть весь мир усилием молитвы, так и прозаик-узник, расставляя "силки" стиля, творит вторую действительность.

0

3

Мерцание и определение этой "второй реальности" (иначе говоря, искусства) Синявский взял у Пастернака - из ранних стихов книги "Сестра моя жизнь", из глубоких размышлений об искусстве в романе "Доктор Живаго". Искусство отбирает у реальности лишь самое смиренное и невзрачное: повседневность, обыденные дела и поступки, беспорядочное кишение мелочей - и строит из них новую вселенную. Какова эта вселенная, Синявский показывает на примере Пушкина, Гоголя, Мандельштама, образного языка зэков, чеченских песен и причитаний. "А что если создать свой язык и жить в нем, как обезьяна в лесу?" Сотворение языка - мечта в духе художника Анри Руссо ("Таможенника"). В лагере Синявский грезил о жизни и искусстве - так воображению Руссо представлялись пантеры и спящие дикарки...

Синявский часто повторял, что лагерь - это литературный топос, навязанный XX веком. И в самом деле, ряд его произведений принадлежит к огромному корпусу литературы о концентрационном бесчеловечии, появившейся в России после того, как был разрушен заговор молчания. Надо отметить, что Синявский предсказал свой арест уже в раннем фантастическом рассказе "Суд идет"; и он был первым писателем, осмелившимся после падения сталинизма тайком пересылать рукописи на Запад. Итак, литературное преступление - понятие для его творчества основополагающее. При этом трудно найти книгу, которая была бы более противоположна "Архипелагу ГУЛАГ", чем "Голос из хора". Солженицынский "опыт художественного исследования" подобен готическому собору, здесь есть свой шпиль - "восхождение", святость в лагере. "Голос из хора" кажется настолько же горизонтальным и полифоническим, насколько "Архипелаг" вертикален и подобен церковному унисонному пению. Голос писателя теряется и вновь проступает в переливающемся хоре зэков, речь которых блещет перлами, изобилует несуразными и в то же время глубокими сентенциями, наивной непристойностью. "Под звуки радио живу, как в кинематографе. И это моя жизнь мне будто бы смеется с экрана". Так возникает легкое опьянение, непостижимое "отрешение", которое автору напоминает монашескую аскезу. В тесном мире лагеря душа сжата до космического "минимума", она живет на голодном пайке и, "лишенная леса и поля, восстанавливает ландшафт из собственных неизмеримых запасов. Этим пользовались монахи. Раздай имение свое - не сбрасыванье ли балласта!" Таким образом, эстетизм Синявского, на первый взгляд так сильно отличающий его от других прозаиков, написавших о бесчеловечности лагеря, на самом деле подчас граничит с мистической медитацией. В небольшой книге "опавших листьев" "Мысли врасплох", изданной в Нью-Йорке в 1966 г., когда Синявский находился в заключении, автор подмечает парадоксальность христианского поведения: "Истинно-христианские чувства противоположны нашей природе, анормальны, парадоксальны. Тебя бьют, а ты радуешься. Ты счастлив в результате сыплющихся на тебя несчастий". Этот парадокс стал у писателя Терца чем-то вроде второй, раздражающей натуры. "Хорошо, когда опаздываешь, немного замедлить шаг".

0

4

Когда все торопятся, Синявский "замедляет шаг" и потому обладает высшим даром шокировать, приводить в отчаяние, даже в ярость. Вероятно, он еще и находит в этом какую-то злую радость. Писатель - это еврей, повторяет он вслед за Мариной Цветаевой. Это беглец, человек вне закона. В двух больших программных статьях "Что такое социалистический реализм?" и "Литературный процесс в России" (первая в 1959 г. появилась без подписи в парижском польском журнале "Kultura", вторая -в 1974 г., в первом номере журнала "Континент", отношения с которым Синявский разорвал после того, как вышли четыре номера) он пишет о пустоте русской литературы, основанной на ностальгии, и о том, что ее может спасти только фантастическое. "Крошка Цорес" и "Спокойной ночи" -два главных произведения, созданных Синявским в изгнании, -теснейшим образом связаны с житейской фантастикой, которую Синявский считал сущностью "сталинской ночи" (ее же он исследовал в творчестве М.А.Булгакова).

Повесть "Крошка Цорес" - фантазия в гофманианском духе, спроецированная на советскую действительность (уже заглавие отсылает к известнейшей сказке Гофмана "Крошка Цахес, по прозванию Цинно-бер"). Герой по фамилии Синявский приносит несчастье своим пяти братьям: из-за него они один за другим гибнут в предательски-жестоких и в то же время комических условиях сталинского времени. Пять братьев -это и пять пальцев на руке писателя, а этот дурацкий, злой фарс - притча о писателе как преступнике. ""Писатель! Уборных стен маратель!" -доносилось из-за стола". Фея, склонившаяся над колыбелью "крошки Цореса", избавила его от заикания, но взамен превратила его в "ходячее невезение" (так можно перевести еврейское слово "цорес") -такова альтернатива, лежащая, по мысли Синявского, в основе искусства: или заикаться -или стать отверженным, парией... и приносить другим несчастье.

"Спокойной ночи", произведение с детским, уютным названием, - вероятно, шедевр Синявского. Во всяком случае, здесь наилучшим образом сочетаются стихии фантастического и житейского, смешение которых сам автор называл путем спасения для русской литературы после разгула "реализма" и "служения Делу". Как и "В тени Гоголя", это "книга наоборот", где сюжет движется вспять от эпилога к прологу. Здесь мы встречаемся с попыткой осмыслить детство, которое пришлось на сталинскую эпоху, его злые чары.

От ареста и по-гоголевски безумного дуэта, который исполняют автор и судья-инструктор, мы переходим в лагерный "дом свиданий" (где зэку раз в год позволяется встреча с женой, а надзиратель подсматривает в замочную скважину), после чего встречаемся с отцом автора, центральным героем произведения (он убежден, что КГБ прослушивает его разговоры даже в глухом лесу); затем рассказано об "опасных связях" автора с однокашником по университету, человеком необыкновенно одаренным, но трусливым, позволившим органам безопасности завербовать себя. И наконец, тайна, совершающаяся в "чреве китовом": КГБ оказывает давление на героя, заставляя его соблазнить однокурсницу, дочь французского дипломата, работающего в Москве. Ни на что не похожая, запутанная логика этого "романа" (назвать его традиционным романом очень трудно) ведет нас в пасть и далее во внутренности чудовища, к центральному эпизоду биографии героя: молодой человек сталинской эпохи, привлекаемый к содействию черным замыслам КГБ, предает всесильные "органы" (то есть, по тогдашней логике вещей, -родину) и предупреждает намеченную жертву о грозящей ей опасности. Эта игра с огнем столь же характерна для жизнеповедения Синявского, как и сам акт писания. "Чрево кита" - это и полицейская паутина тоталитарного государства, и сплетение фантастики и житейской обыденности в тексте, где в опасном соседстве находятся исповедь, странная, болезненная фантастика и красивая легенда (в ходе свидания, подстроенного КГБ, чьих приказаний он ослушается, рассказчик видит, как душа Элен свернулась кольцами в ее теле -так иногда изображаются души святых на наивных романских фресках).

0

5

Этому роману присуща едва ли не сверхъестественная отчетливость некоторых описаний; он разветвлен, как дерево. Сердцевина его - прогулка отца и сына в лесу. Отец, старый эсер, хлебнул и ссылок, и лагерей; в ходе этой бредовой сцены сын понимает: отец уверен, что КГБ следит за ним телепатически - его мозг напрямую подсоединен к зданию на Лубянке. Углубляясь в лес, они перестают понимать, люди они или деревья. "Мне нужно было торопиться в Москву, бросив отца, с его вещими голосами, одного, без помощи, в этом жутком запустении". Образ отца, блуждающего в колдовском лесу, превращается в образ писателя, потерявшегося в своем произведении. "Единственное прибежище-текст. Не слишком густой, не очень реденький... Но хода назад, помни, назад из текста, не будет. Мы - в лесу".

Этот лес, находящийся за тысячу километров от Москвы, движется, как Бирнамский лес в "Макбете" Шекспира; он приказывает сыну писать, войти в растительный лабиринт текста. Эта глава, краеугольный камень всей книги, дает нам представление о сложном наслоении реальности и фантастики, текста и жизни у такого автора, как Синявский. Здесь, как и в предельной разветвленности своей прозы, он ближайший наследник Гоголя, он действительно творит "в тени Гоголя", Гоголя-дерева...

Искусство ("грот отрубленных рук", достопримечательность в Пиренейских горах) и литература смешиваются с допросами, с лагерным сквернословием, с "опасными связями" сталинской ночи. У книги нет ни начала, ни конца. Таково ее положение-книга есть спутница жизни, почти сливающаяся с жизнью. Несбыточная мечта о книге-жизни посещала и Гоголя. Он отождествлял Русь с тройкой и зачарованно глядел ей вслед - Синявский умоляет свою книгу спасти, увезти его: "Останься такой, как есть, раздайся за эти стены, забудь обо мне, погоди, дай свыкнуться с мыслью, перевести дух, без усилий, без навязчивой привычки писать, сжалься <...> спаси меня, возьми меня с собой, унеси, книга!"

Синявский-человек жил на окраине русской эмиграции и западной культуры. Несмотря на языковые преграды, он, сам того не ведая, близок ко всем наследникам сюрреализма, для которых писательство - это покушение. В результате своих выпадов и провокаций он стоит поодаль от остальной эмиграции, преимущественно православной и националистической, и считает себя "либералом" -но прежде всего он осквернитель. Его полемика с Солженицыным после памфлета "Наши плюралисты" и ответа Синявского приобрела очень резкий тон. Упрощая, можно назвать эту полемику одним из вариантов вечного спора славянофилов с западниками, защитников русской культурной самобытности и национальной религии - с приверженцами европеизма и Просвещения. Но при внимательном рассмотрении такая интерпретация не выдерживает критики: разве математик Солженицын не проповедует единичности веры? Разве западник Синявский не воспевает Россию, ее наличники, покрытые затейливой резьбой, реки-песни, "побасенки" (этот "западник" чувствует русский фольклор лучше "славянофила"; "славянофил" куда более искушен в научном мышлении, чем "западник")? Даже вера не разделяет их. На самом деле граница здесь скорее экзистенциальная: один проповедует и претворяет в жизнь примат этического в искусстве, другой - примат эстетического. Синявский прошел через увлечение Маяковским, и потому в нем навеки остался вкус к рискованному кривлянью на манер клоуна или акробата, которое он описал уже в первом художественном произведении (повесть "В цирке"). Русской культуре всегда не хватало шута, арлекина, на которого возложена сакральная миссия насмешки. Пожалуй, именно в этой должности и состоял Синявский-Терц. В русской литературе до сих пор только "юродивый во Христе" исполнял эту функцию - но это был лишь персонаж, перенесенный из жизни на обочину художественного текста. Розанов, учитель Синявского, попытался слить этого героя с автором; Синявский подхватил эту роль не в ее "религиозном" варианте, но, будучи наследником русского и европейского модернизма (в том числе Пикассо), накинул светское платье канатного плясуна, комедианта. Волшебство языка, его эквилибристика и "народные" кульбиты; магия истории, ее коллективные галлюцинации; чудо искусства, "творящего из пустоты". Лев Шестов писал об этом как о невыносимой, чудовищной трагедии. Терцу нравилось сверкающее одеяние художника, запечатленного на портрете в облике бродячего акробата...

---------------------------------------------------------------------------

80 наука поэзии (лат.).

81 буквально, в прямом смысле (лат.).

0


Вы здесь » Россия - Запад » ЗАПАД О РОССИИ XX века » Ж.Нива Возвращение в Европу.- Терц-Синявский, канатный плясун